– Сочувствовать – это тоже много. Многие и на это не способны. Увы.
– Она умерла здесь, в Египте?
– В Германии. В Лейпциге. После войны.
– Вы там войну провели?
Старый профессор покачал головой, и тон его стал более мрачным:
– В Палестине. В британском лагере для интернированных.
И так, постепенно, отвечая на их вопросы и явно почувствовав их искренний интерес, он стал более подробно рассказывать о своем прошлом – совершенно бесстрастно, словно это был не он сам, а некая историческая достопримечательность, почти так же, как в Фивах он рассказывал им историю царицы Хатшепсут.
Он никогда не был фашистом, но заслуги в этом не видит. В тридцатые годы он слишком часто жил вдали от Германии. Его совсем не привлекали их демагогические лозунги, массовые митинги, обращения к народу, Volk, сказал профессор, однако и вульгарная пропаганда существовавшего тогда правительства привлекала его нисколько не больше. Он не мог припомнить, чтобы «der Fiihrer» и другие слова из национал-социалистского жаргона когда-либо упоминались в беседах с коллегами и друзьями иначе, чем с иронией. В те времена все это доносилось до них словно бы из другого мира, не заслуживало серьезного обсуждения. Твое отношение к этим проблемам явствовало из нежелания об этом говорить. И у него ведь была жена-англичанка, которая ввела его в английские круги Каира. Там тоже этот сюжет затрагивался очень редко. Момент истины наступил, когда Гитлер окончательно раскрыл свои карты в тридцать девятом. Многие из немецких коллег Кирнбергера уехали из Египта домой, и ему тоже было приказано возвращаться.
– Вот так. Наконец-то я был вынужден задуматься о том мире, что существовал вне пределов Древнего Египта, вне пределов моей семьи, помимо жены и детей. Жена очень мне помогла. Мы с ней решили, что наш брак важнее национальных различий. Что я попробую остаться здесь – будь что будет. Я начал подозревать, что право – не на стороне моей страны. Я не стану воевать против Германии, решил я. Но и за нее воевать тоже не стану.
Целый год, во время «странной войны» 392 , ему было разрешено продолжать археологические изыскания. Потом он был интернирован и провел все годы войны в палестинском лагере. Условия жизни не отличались комфортом, сказал он, зато общество было бы трудно переоценить. Там он многое узнал о предмете, в отношении которого, по его выражению, «был несколько невежествен»: о других людях.
– Разумеется, когда закончилась война, я понимал, что моя страна заслужила свое поражение. Геноцид евреев. Мне сообщили эту страшную новость, когда впервые обнаружили концентрационные лагеря. Сообщила жена. Я до сих пор вижу этот номер газеты: «Дейли телеграф». Фотографии. Я плакал, но боюсь, не о погибших евреях: о себе. О нас – немцах. Не мог поднять на жену глаза. Она мужественно поддерживала меня и моих детей все эти страшные годы.
Джейн мягко возразила:
– Но не могла же она вас обвинять!
– Да нет, конечно же, нет. Но наши сыновья… Бедные мальчики, им было так трудно. Думаю, они судили более здраво. Поняли – их отец потерпел поражение. Как потерпела поражение его страна.
– Из-за бездействия?
– Я представил это себе через сравнение с моей работой, мистер Мартин. Как если бы я расшифровывал в папирусе только то, что легко могу прочесть, притворялся, что места, требующие большего терпения и дальнейшего изучения, просто не существуют. Я вспомнил столько всего, столько всяческих признаков, которые предпочитал не видеть или не слышать в предвоенные годы. Та самая часть папируса, чтением которой я пренебрег… это было нетрудно понять.
Потом на помощь пришли внешние обстоятельства. Из-за его «непатриотичного» поведения в начале войны и из-за того, что многие его современники – ученые того же профиля – погибли, исчезли из вида или предпочли остаться на Западе, его знания в специальной области науки, которой он занимался, стали большой редкостью. Неожиданно, как гром с ясного неба, пришло приглашение вернуться в Лейпцигский университет, восстанавливать факультет – «если можно назвать факультетом огромный пустой барак без студентов. Масса ящиков и коробок. И почти полная утрата документальных материалов».
– Мы долго обсуждали возникшие проблемы. Мальчики не хотели ехать. Но их мать знала, что мне не будет покоя, если мы не поедем. Мы пытались растолковать сыновьям, почему мы считаем своим долгом поехать.
– А политическая сторона дела вас не смущала?
Старик усмехнулся:
– Да, немного. Вы должны понять – в этом плане мы были людьми совершенно неопытными. Для Констанс работа там тоже была – она всегда предпочитала работать с детьми. У меня был бы мой старый университет. И непреодолимое чувство – я должен сейчас попытаться помочь, даже если уже поздно.
И они поехали. Жена его умерла на третий год после переезда в разрушенный и разграбленный город, от внезапного кровотечения после удаления матки. Шок был непереносимый. Но он считал, что «это ее последний, предсмертный дар»: оставить его – немца – именно там, в Германии, которой он теперь принадлежал, хоть и не столько по душевной привязанности, сколько из чувства долга. Ему пришлось пересмотреть свои взгляды. Он не стал членом коммунистической партии, а его статус ученого создавал ему привилегированное положение, защищавшее от «давления сверху»; но он пришел к убеждению, что в тот исторический момент социализм для страны будет лучше всего. В нем были свои негуманистические черты, «свои темные места», но, может быть, именно так и начинаются все новые и более справедливые общества?
Старый профессор очень скупо говорил о своей жене и ее смерти, очень многое осталось недосказанным, и все же у них создалось впечатление, что брак их был по-настоящему счастливым, что этот старик и его покойная жена были людьми очень чистыми, наивными, отторгнутыми и той и другой стороной жизнь их была бы расколота «железным занавесом», если бы не взаимное уважение и любимая работа. Он даже упомянул об этом, хоть и не прямо, когда рассказывал, как сыновья проявили к переезду совсем иное отношение, отразившее и его собственные колебания.
А еще он сказал Дэну и Джейн, что его младший сын, тот, что стал археологом в Соединенных Штатах, фактически сбежал на Запад. Старик улыбался, говоря об этом.
– Он пошел в мать. Характером. Я зову его своим английским сыном.
В его побеге не было ничего драматического. Он проводил отпуск в Лондоне, у родственников матери, и просто не вернулся. Ему как раз исполнилось двадцать пять. Профессор пытался уговорить его вернуться, но не очень всерьез.
– В его возрасте иногда важнее принять решение, чем быть уверенным в его правильности.
Дэн сказал:
– А в другом возрасте?
– Наверное, и в другом.
Джейн спросила, остались ли добрыми отношения между братьями.
– Да, мадам. – И добавил: – Теперь, во всяком случае. Ганс, мой старший сын, доктор, знаете, он поначалу не хотел мириться с таким предательством. Но теперь он стал мудрее. Думаю, они и сейчас много спорят. Когда встречаются. Но по-родственному.
– А вы не принимаете ничью сторону?
– Мой младший стал теперь немножко слишком американцем. Мы по-разному смотрим на многие вещи. Но почему бы и нет? Мое поколение было слепо, особенно мы, так называемые ученые-историки. И должны за это расплачиваться. А он ни в чем не виноват. И я уже сказал – он похож на мать. Или – на ее родину. – Он улыбнулся им обоим. – Англия – европейский сфинкс.
– Она более известна как европейский больной, – возразил Дэн.
– Если упрямство – болезнь…
– Но в упрямстве ведь нет ничего загадочного, не так ли?
– С этим я не могу согласиться. Для нас, иностранцев…
– Но ваш английский…
О да, разумеется. Я знаю язык. Я понимаю английские обычаи. Я даже полюбил английские блюда – пирог с мясом и почками… – Он замолчал на мгновение, словно смакуя какой-то особый кларет. – Но ваша душа… Это совсем другое дело. – Он предостерегающе поднял палец. – И более всего – в том, что касается свободы. Немец не мыслит себе свободы без правил. Это гораздо важнее, чем наше пристрастие к парадному шагу и военной дисциплине… впрочем, это-то пришло к нам из Пруссии. Но понятие свободы… Это есть у наших философов. У Канта, у Маркса. Есть у Баха. У Гете. Для нас полная свобода – это не свобода. Мы можем расходиться во мнениях из-за того, какими должны быть правила, но не из-за того, должны ли они быть. Дэн улыбнулся:
392
«Странная война» – период Второй мировой войны с сентября 1939 г. по май 1940 г.