За неделю до аукциона я сел в поезд, идущий в Ньютон-Эббот, потом взял такси, посетил агентов по продаже недвижимости и отправился прямо в Торнкум. День был серый, пасмурный, и все время, пока я был в Торнкуме, с неба сыпала морось. Фермерский дом – усталые призраки, опустевшие комнаты. В ньютонской гостинице я лег спать, почти уверенный, что пытаюсь поймать журавля в небе. Но наутро выглянуло солнце, и я решил подарить ферме еще один, последний, шанс. Я побродил по саду, поднялся на холм, пройдя буковой рощей, и былая магия этих мест стала прокрадываться в душу. Мне не нужны были тридцать акров пастбищных земель, принадлежащих ферме, но агент заверил меня, что пастбище можно будет легко продать потом или сдать в аренду. Дом и постройки требовали больших затрат. Кошмарные свинарники из шлакоблоков нужно было сносить, не менее уродливый амбар с сеновалом – тоже. Но я уже увидел, как можно переоборудовать старый дом с его замечательным крыльцом и два старинных каменных сарая позади него.
Не только чувство романтической ностальгии побудило меня в конце концов выложить деньги, но точно в такой же степени чувство гнева из-за того, что столь многое было обречено на мерзость запустения. Я уловил виноватые нотки даже в голосе агента по продаже недвижимости. Слишком много земель было продано с целью привлечь серьезные фермерские компании; слишком многое было просто разрушено, чтобы привлечь частных покупателей. А эта ферма осталась и стояла одиноко, как старый фермерский пес, – сравнение вовсе не случайное, я хорошо помнил такого пса, с того самого лета, когда все мое существование было связано с этим домом: старый слепой колли по имени Верный, пристрелить которого было бы так же невозможно, как пристрелить старого слепого человека. Вот тут я и сказал себе: да это просто редактура, надо кое-что подсократить, в принципе – вовсе не плохая сцена, нужно только поработать синим карандашом и переписать набело. И еще – эти деньги скажут: «Каро, я тебя люблю».
Разумеется, она приезжала пожить на ферме, даже проводила там каникулы; приглашала друзей – погостить, и даже своего пони привозила из Комптона на специальном грузовичке; но она взрослела; физическое созревание и элитная школа роковым образом стерли наивное восхищение одиннадцатилетней девочки. Странно, но Торнкум, казалось, даже отдалил нас друг от друга. Я чувствовал, что для нее ферма была в лучшем случае забавным местечком, в худшем – местом довольно скучным и, как выразился бы ее отчим, «плебейским»; помимо всего прочего, я и сам явно не очень-то всерьез к этой ферме относился. Каро никогда не чувствовала себя там дома, никогда не была влюблена в эти места, если не считать того единственного первого раза, да и то дело было просто в том, что она впервые почувствовала себя моей дочерью. В последние год-два мы бывали там немного чаще, но мне по-прежнему представлялось, что она приезжает туда из чувства долга. Нет, Торнкум не был для нее домом. В мое отсутствие сама она ни разу туда не приезжала.
Когда она закончила секретарские курсы, я всерьез подумывал о том, чтобы взять ее с собой в Калифорнию. Но было несколько соображении против: я не мог забыть о фиаско с Торнкумом; ей необходимо было встать на ноги, начать самостоятельно зарабатывать на жизнь в Лондоне (или хотя бы сделать все необходимые телодвижения в этом смысле); мне не хотелось ввергнуть ее в совершенно чуждый мир, с чуждой культурой, где мне поневоле пришлось бы надолго предоставить ее самой себе; она вряд ли захотела бы расстаться с Ричардом; ну и, конечно, не в последнюю очередь – Нэлл, которая, не сомневаюсь, камня на камне не оставила бы от этой идеи. На окончательное решение повлияли и чисто эгоистические мотивы: одинокий волк в моей душе, ненавидящий всяческие помехи, хоть и не предвидел Дженни в моей жизни, но уже рисовал иные ситуации, в каких присутствие Каро могло стать нежелательным. Думаю, если бы она хоть намекнула, что хочет поехать… но она не намекнула.
А теперь я стоял в гостиной и смотрел на туман за окном, решая, рискнуть ли отправиться в Оксфорд на машине или поехать поездом. По радио предупреждали о тумане – плохая видимость на дорогах, сказала Каро. Предстоящая мне встреча принимала все более угрожающие размеры. Не то чтобы я не представлял себе, что может случиться, о чем пойдет речь, какие чувства будут затронуты. Как и в другие поворотные моменты моей жизни: если я ожидал неприятностей, я продумывал столько возможных вариантов, что, казалось, успевал полностью пережить грядущее событие до того, как его единственный вариант осуществлялся в реальности. Всякое писательство, для себя ли и совершаемое в уме или для публикации и осуществляемое реально, есть попытка уйти от обусловленного прошлого и будущего. Но гипертрофированное воображение столь же вредно для подготовки к реальным событиям, сколь оно полезно для писательской деятельности. Я знал, что никогда не скажу того, что успел отрепетировать, но перестать репетировать не мог.
В конце концов я заставил себя, как практичного американца, рассердиться на живущего во мне интроверта-англичанина и позвонить в справочную метеоцентра. Они не рекомендуют поездку на машине, ответили мне; так что я принялся выяснять расписание поездов. Потом, не дав себе времени для дальнейших раздумий, набрал оставленный мне Каро номер телефона в Оксфорде. Ответил молодой женский голос с иностранным акцентом. Миссис Мэллори нет дома. Но стоило мне назвать себя, как она стала менее официальна. Миссис Мэллори ушла в больницу, но предупредила, что я могу позвонить. Она меня ждет. Комната для меня приготовлена. Я попытался объяснить, что могу остановиться в отеле, но… нет, нет, она ожидать вас здесь. Юная леди (а может, все дело в ее английском) говорила весьма непререкаемо, так что я сообщил ей, каким поездом выезжаю и что буду у них чуть позже шести.
Нарушитель молчания
На Паддингтонский вокзал я приехал рано и в купе первого класса оказался совершенно один, но к отходу поезда все места были заняты. Что-то в наглухо запертых лицах моих соседей, погруженных в вечерние газеты и журналы, заставило меня наконец ощутить, что я – в Англии: сознательная отгороженность, неприязнь к другому, будто каждый из нас испытывал неловкость из-за необходимости делиться с кем-то другим единственным средством передвижения, пусть даже и в купе первого класса… Когда мы отъехали от станции, пожилая женщина в кресле напротив бросила взгляд на отдушину вентилятора: он был чуть приоткрыт. Минутой позже она взглянула на него снова. Я спросил:
– Закрыть?
– Ну, если только…
Я встал и закрыл задвижку, получив в ответ застывшую гримасу, долженствующую изображать благодарную улыбку; мои попутчики-мужчины исподтишка неодобрительно наблюдали за моими действиями. Главный мой грех заключался не в том, что я закрыл вентилятор, а в том, что посмел открыть рот. Нет другой касты в мире, которая была бы так уверена, что высшей мерой порядочности и хорошего воспитания в обществе является молчание; и никому другому не удавалось так удачно использовать это молчание, чтобы создать впечатление абсолютной племенной гомогенности… 112 На мне были пуловер с высоким горлом и спортивная куртка, купленные в Калифорнии, а не костюм и сорочка с галстуком, и мои попутчики скорее всего почувствовали во мне опасного чужака, которого следует научить вести себя по-английски. На самом деле я не осуждал их за это: я просто отметил эпизод, как отметил бы антрополог, и понял их – ведь я был англичанин. Когда ты вынужден находиться в замкнутом пространстве с людьми, совершенно тебе незнакомыми, риск очень велик: ты можешь оказаться заложником, вынужденным уплатить выкуп – от тебя могут потребовать некую толику информации о себе. А может быть, все дело в произношении: страшно, вдруг выявишь малейшей фразой, к какому социальному слою ты принадлежишь, вдруг станет заметен диссонанс между твоим голосом и одеждой, между твоими взглядами и тем, как ты произносишь гласные звуки.
112
Гомогенность – однородность, отсутствие различий в результате одинакового происхождения.