Чувство, что меня терпят ради Энтони, из чистой любезности, овладевало мной все больше и больше. Чем дольше мы беседовали, тем яснее становилось, что между нами нет ничего общего, даже наш давний «грех» и невозможность его простить уже не были общими. «Завещание» обретало смехотворный характер, оказывалось основанным если и не на неверной концепции вообще, то на грубейшей ошибке в оценке отношения Джейн ко мне. Вся эта сцена достойна была того, чтобы сохранить ее в памяти и рассказать о ней Дженни, когда мы снова встретимся. Допустить, чтобы она ушла из моей жизни, представлялось все более невозможным. И эту сцену, и ту, что ей предшествовала, следовало описать в красках, а Дженни оказалась единственной, кто способен понимать мой язык. Здешний диалект был безнадежно архаичен.

Во всяком случае, таков был мой вывод к тому времени, как принесли кофе; и наступило молчание, говорящее гораздо больше, чем любые слова. Я сделал еще одну – последнюю – попытку:

– Ты собираешься остаться жить здесь, в Оксфорде, Джейн?

– Я не уверена. Мои друзья ведь все здесь. Эндрю предлагает переехать в Комптон, но я… Нэлл и я – мы обе против. Он ведь Даже не представляет, как велика наша с ней способность действовать друг другу на нервы. – Джейн курила; теперь она тушила в пепельнице сигарету и, казалось, обращалась именно к пепельнице. – А еще – я думаю вступить в компартию.

На меня она не смотрела, но, должно быть, сознавала, каким глупо-удивленным стало на миг мое лицо. В следующее мгновение я решил, что это какая-то метафора, шутка по поводу Нэлл и Эндрю. Но тут Джейн вдруг взглянула мне прямо в глаза, с чуть тронувшей твердые губы улыбкой, будто знала, что я понимаю – нельзя вот так, походя, как ни в чем не бывало, сообщать о таких вещах, если ты долго не вынашивал решения и не выбирал время, чтобы заговорить о нем.

– Ты это всерьез?

– Я сейчас заигрываю сразу с двумя марксистскими группами: с маоистами и с интернационалистами. Эти последние сейчас, как известно, гораздо больше в моде. – Помолчав, она добавила: – Кстати, не нужно, чтобы Энтони знал. Я еще не решила. Это… я думаю, это побуждение в той же мере интуитивное, что и интеллектуальное.

– Тебе подумалось, что так будет правильно?

– Просто в меньшей степени «неправильно», чем все другое.

– Это, конечно, что-то совсем иное по сравнению с обычным порядком обращения в другую веру.

– Я понимаю – здесь это выглядит ирреально. Это же Оксфорд. Они значительно больше мудрят и теоретизируют, чем в Англии вообще.

– И в России?

Она натянуто улыбнулась;

– Ты о людях в концлагерях?

– Но… Я хочу сказать – это прекрасно, если живешь в отсталом обществе крестьянского типа. Но мы сейчас вряд ли подпадаем под эту категорию.

– А мы всего лишь отсталое общество капиталистического типа?

– Всего лишь привыкшее к определенным свободам, нет?

Она взяла еще сигарету и наклонилась ко мне через стол -

прикурить.

– Я не Жанна д'Арк и не питаю ее иллюзий. Я ненавижу насилие. И догмы. Я знаю – они считают их необходимым условием перемен. Но я не могла следовать даже католической «партийной линии», я и не пытаюсь делать вид, что в этом плане у меня все в порядке.

– И все же?

Она провела кончиком пальца по ободку кофейного блюдечка.

– Знаешь, у меня есть одна, наверное, совсем наивная, мечта – о разумном, интеллигентном марксистском обществе. О таком строе, который в один прекрасный день воплотил бы теорию в нечто конкретное, жизнеспособное, вроде того, что Мао сделал с Китаем. – Она оторвала взгляд от блюдечка и смотрела теперь в противоположный конец зала. – Отчасти все это – из-за пустоты и бесполезности университетской жизни. Этого самодовольства и чопорности. Непрактичности. – Она виновато улыбнулась. – На самом деле я ни в чем не уверена. Может быть, это просто глупая иллюзия, что левым нужны люди, умеющие не только мыслить, но и чувствовать.

Я наблюдал за ней; она снова опустила голову, а мне вспомнилось, какой прекрасной самодеятельной актрисой она была в наши студенческие дни. Она играла – с того самого момента, как я появился; играла и теперь, хотя роль изменилась. Правда, я подозревал, что не изменилось ее отношение ко мне, хотя казалось, что наметилось взаимопонимание, что она пытается объяснить, что скрыто за ее маской. Но на деле возникала лишь новая преграда, некий вариант персонального железного занавеса.

– Это теперь что же, всеобщее увлечение здесь у вас?

– Я не гонюсь за модой, если ты это имеешь в виду.

– Интересно, насколько она за тобой гонится?

– Ну, я знакома с четырьмя… нет, с пятью закоренелыми марксистами, одного из них я просто терпеть не могу.

– А Энтони что же, и представления об этом не имеет?

– Он знает, что я весьма симпатизирую левым. Даже разделяет некоторые мои симпатии. Не думаю, что он был бы так уж сильно поражен.

– Тогда зачем скрывать?

– Боюсь, это причинило бы ему боль.

– Нэлл в курсе?

Ее губы сжались в узкую полоску.

– Мы провели с ней пару-тройку матчей – кто кого перекричит – на эту тему. Последний – всего три дня назад. Она ухитрилась позаимствовать у Эндрю все его идиотские взгляды на жизнь. Только без его юмора и терпимости. Он-то все это воспринимает как шутку. А Нэлл – как личное оскорбление. Боюсь, дело именно в этом.

– Вот тут я полностью тебе сочувствую.

Это ее совсем не тронуло или, может быть, чуть задело по касательной.

– Наш дом – ты увидишь – очень большой, весь он мне не понадобится. Мне хотелось бы, чтобы от него какая-то польза была, когда все это кончится. – Она снова окинула зал невеселым взглядом. – Может, примусь – как твоя ленинская вдовица когда-то – комнаты сдавать. Стану, как она, притчей во языцех. Листовка на завтрак, пропаганда на ужин.

– Прекрасно. Оксфорд всегда этим славился.

– Я-то полагаю, что это дело считается пропащим только среди интеллигентов-конъюнктурщиков. У полчищ университетских выпускников, ушедших в журналистику. – Она помолчала. – Боюсь, я даже на либерализм нашего ТВ и газетчиков с Флит-стрит начинаю смотреть как на хитроумнейший заговор правых сил.

– Массовая аудитория развращает. Еще больше, чем власть.

– А я не понимаю, почему самые умные оказываются и самыми развращенными. И зачем столько ума тратят на то, чтобы увековечить социальные и генетические преимущества.

– Тебе бы почаще ездить за границу, Джейн. Они же просто карлики. Бентамские петухи на навозной куче.

– Но я-то живу не за границей. И эта навозная куча приходится мне родиной.

– И мне. Но – touche 161 !

Моя улыбка почти не получила ответа. Обмениваясь репликами, мы уже начинали досаждать друг другу, возможно, оба ощутили, что воспринимаем друг друга хоть и по разным причинам, но одинаково не всерьез. Официант принес еще кофе, но Джейн отказалась. Мне тоже больше не хотелось, но я взял чашечку, чтобы заставить Джейн еще посидеть за столиком. Официант ушел. Мы молчали. Я заговорил, избегая встретиться с ней взглядом:

– Я тоже подпадаю под всеобщую анафему?

– С чего ты взял?

– Да с того, что только что встретился с человеком, который был рад видеть меня.

Джейн помолчала с минуту, потом произнесла:

– Возможно, женщины меняются сильнее, чем мужчины, Дэн. – Потом покачала головой: – Прости, пожалуйста. Я и правда глубоко благодарна тебе за то, что ты приехал.

– Несмотря на то что я полуэмигрант и прислужник капитализма?

Она потупилась, и у нее вдруг совсем сел голос:

– Ты приписываешь мне очень несправедливые слова.

– Но ты ведь жалеешь, что молчание нарушено.

Она глубоко вздохнула. Я знал – она борется с искушением осадить меня еще раз, но за всей ее выдержкой и защитной броней скрывалось существо, едва ли не окончательно утратившее душевное равновесие. Она не сводила глаз с пустой чашки, словно ответ скрывался там, на самом донышке, в черном кофейном осадке.

вернуться

161

Touche (букв, касание) – в точку (фр.) (фехтовальный термин).