– Давай дальше. Мне нравится. Эт' здорово.

На самом деле все это должен был бы произнести я; коротенькие пять секунд я потратил на изучение моральных импликаций того, что должно было вот-вот произойти, потом погасил лампу и погрузился в изучение импликаций физических. Разумеется, она была нисколько не невинней своей сестры и, во всяком случае в темноте, гораздо менее застенчива.

Я пожалел о сдаче позиций на следующее же утро. Марджори ушла из моей спальни рано, из кухни слышались их голоса, и я понимал, что мне предстоит встретиться с ними обеими лицом к лицу, что я и сделал с ироническим, но непритворным смущением. Они сидели за кухонным столом, молча кусая губы. Потом Мириам взглянула на меня искоса:

– Ну дак у кого отметка выше вышла?

– Обе выше.

Сестры обменялись взглядами, не смогли удержаться от смеха, пришли наконец в себя, и тем дело и закончилось. Как-то так получалось, что в их присутствии неловкость и чувство вины не способны были долго существовать. Мне хватило здравого смысла позволить им устанавливать некоторые правила, соблюдать некоторые табу, какие они сами считали необходимыми. Об «отметках» больше не упоминалось; я никогда не спал с ними «двумями вместе». Днем мне не следовало оказывать предпочтение ни одной из них; впрочем, они и сами избегали какого бы то ни было физического контакта, а порой «делили меня поровну»: я держал за руки обеих, сидя в кино или где-то еще. Если мы смотрели телевизор, они обычно усаживались бок о бок, поодаль от меня, как это делают сестры значительно моложе их по возрасту; впрочем, они ведь прошли жестокую школу, их, совсем маленьких, регулярно оставляли одних по ночам. Несмотря на частые перепалки, они любили чувствовать близость друг друга.

Помню, как-то раз они заговорили о том, как играли одними и теми же игрушками, одними и теми же куклами, как были тогда дружны; тогда я гораздо лучше понял, почему им так легко делить – не завидуя и не ревнуя – взрослую игрушку, которой для них теперь оказался я.

В принципе дело было именно в этом. Наши отношения строились на какой-то смеси любознательности, нежной привязанности и физического наслаждения, но любви в этих отношениях не было и следа. Подозреваю, что и физическое наслаждение испытывал в основном лишь я; каждая в отдельности призналась как-то, что больше всего любит просто лежать рядом в темноте и разговаривать. И обе могли бы проговорить всю ночь, если бы я их не останавливал. Всю жизнь они жаждали исповедаться и до сих пор не встречали человека, чьей профессией было слово, кто мог бы их разговорить, выслушать, исправить ошибки, не обижая, не задевая их самолюбия. Марджори обладала особенно ярким и свежим чувством прошлого, ее воспоминания были прелестны: школьные вылазки на природу, театры, где сестры выступали, типажи из мюзик-холла, родственники, профессиональные трюки… И она была гораздо лучшим мимом, чем Мириам.

Однажды в гостиной они продемонстрировали мне свой прежний номер: очень умело поставленный танец, прекрасная работа ног, но песенка, которую они было начали петь, да тут же, к счастью, прервали… Фальшивили обе страшно, к тому же надо всем этим витал печальный дух умершего искусства, отмирающей формы развлечений. Вдобавок ко всему я теперь ясно осознавал, что на мне лежит ответственность за них обеих. Первый вариант сценария был уже отправлен, сцена, в которой они были заняты – я решил использовать в ней их обеих, – в принципе прошла, но я не мог твердо обещать им получение роли до тех пор, пока не прибудет съемочная группа и не начнутся съемки. Я предупредил сестер об этом, им было вроде бы все равно: не все равно было мне. Их антрепренер настаивал, чтобы они «заполнили паузу» какой-нибудь «старой» работой, но им было неинтересно. Они часто говорили о том, чтобы стать натурщицами, работать в кабаре, обсуждали массу других глупейших проектов, и я все больше и больше сомневался, не следует ли мне поддержать настояния их антрепренера. Где-то в глубине души у обеих крылась неистребимая склонность плыть по течению, какая-то беззаботность, безответственность, а может быть, они обладали тем особым бесстрашием, которое обессмертил Брехт. Покуда есть в кармане мелочь на кино и на пакетик жареного картофеля, пока есть где переночевать, жить можно. Порой это меня раздражало, но я сознавал, что во мне говорит принадлежность к среднему классу и раздражение мое обусловлено именно этим.

Так мы прожили недель семь или восемь. Потом мне понадобилось поехать в Нью-Мехико, где будущий режиссер моего сценария заканчивал какой-то вестерн, чтобы обсудить кое-какие переделки. Я сказал сестренкам, что они могут пожить в моей квартире, пока меня нет, и они сказали, что поживут. Но меня не очень удивило, когда однажды вечером, перед самым отъездом, я вернулся домой и обнаружил, что их нет. Это уже некоторое время носилось в воздухе. На моем бюро был разложен итонский галстук 209 – должно быть, они увидели его в витрине шикарного магазина мужской одежды и решили, что мне понравится рисунок, – и пара кошмарных двойных запонок. Я не очень многому успел их обучить, но мне было обидно, что девочки не заметили, что запонок я не ношу. Гораздо приятнее оказался букет хризантем, а того приятней – записка, нацарапанная на листке бумаги: «Мы никогда никого не полюбим и вполовину так крепко, как тебя. Ни за что». Я учил их не путать «не» и «ни», а как писать «вполовину» они узнали из моего сценария. Я и сейчас храню эту записку.

Я позвонил в «Угол», но они там не появлялись; их не было там и те два дня, что оставались до моего отъезда в Штаты, когда бы я ни звонил. Их антрепренер тоже не смог мне помочь. Через две недели, вернувшись домой, я опять обратился к нему. К тому времени мне уже удалось «запродать» хотя бы ту идею, что девушкам стоит устроить пробу в присутствии режиссера и продюсера. Однако, к моему ужасу, оказалось, что Мириам и Марджори только что отправились в Германию в составе танцевальной труппы по приглашению какого-то мюнхенского ночного клуба. Антрепренер заверил меня, что клуб «вполне на уровне», что сам он ни за что не стал бы заниматься «экспортом белых рабынь» и что он, разумеется, даст им знать о более определенных возможностях получить роль в моем фильме. Он сообщил мне их адрес, куда я сразу же и написал. Однако ответа от сестер я не получил, и, даже когда начались съемки, их следов так и не удалось обнаружить. Девушки покинули мюнхенскую труппу уже через три дня после того, как были туда приняты. Их мать предполагала, что сестры в Италии, но «они письма-то писать не приучены». Усталые и покорные нотки в ее голосе заставили меня снова ощутить чувство вины: это я помог отлучить их от дома, и теперь мать лишилась последней опоры. Пришлось изменить ту сцену в тексте сценария. С тех пор я больше о них не слышал.

За всю свою жизнь я не встретил ни одного существа женского пола цивилизованнее Мириам и Марджори; представляю себе их фырканье и смех, если когда-нибудь это утверждение попадется им на глаза. Оглядываясь назад, я ясно вижу их поразительную честность, понятливость и такт. Наши отношения вряд ли могли продлиться намного дольше. Но сейчас они вспоминаются мне как промельк идеального мира, может быть, общества будущего; я имею в виду вовсе не шовинистически-мужское представление о сообществе, где будет возможен доступ к нескольким женским телам одновременно, где воплотятся извечные мужские фантазии о гареме; я имею в виду мир, не обремененный болезненными выплесками и отвратительной эгоистичностью романтической любви. Целых два месяца нам удавалось так жить: без озлобленности, без слез, без собственнической жажды обладания; ничто не мешало человечности одерживать верх. И главная заслуга в этом принадлежит им, а не мне.

Со съемочной площадки Дженни однажды притащила довольно глупую игру в психологический тест и заставила меня в нее сыграть. Если нужно выбрать трех партнеров – разделить вечное одиночество на необитаемом острове, – ты выберешь женщин или мужчин? И сколько?

вернуться

209

Итонский галстук – галстук выпускника частной мужской привилегированной школы в Итоне, основанной в 1440 г. (Почти все премьер-министры Великобритании – воспитанники итонской школы.)